— Знаешь, философией или военным делом лучше всего заниматься на немецком языке, острить, высказывать парадоксы и говорить иронически лучше всего на английском; объясняться в любви, кокетничать и двусмысленно острить лучше всего по-французски. — Он помолчал и, как вывод, добавил: — Но и тем, и другим, и третьим можно заниматься на русском языке. Русский язык это всеобъемлющий язык, на котором можно выразить все.
Когда я думаю о Пушкине, я всегда вспоминаю это высказывание Эйзенштейна. Зная множество языков, Эйзенштейн безмерно уважал русский язык, и, хотя он говорил по-английски на всех сленгах, он знал русский так, как дай бог знать его любому великому писателю земли русской.
Эйзенштейн рисовал как великий художник. Его выставка обошла теперь всю Европу, и многие страны добиваются, чтобы она была показана у них.
Эйзенштейн при своем небольшом росте и весьма заметной полноте двигался так, что мог не только рассказать, но и показать то или иное движение прима-балерине. Я никогда не забуду его занятия в балетном училище Большого театра, где он ставил в нашем присутствии танцы для дуэта Сусанны Звягиной и Кости Рихтера на музыку Бизе (Кармен и Хосе) и по сюжету «Свадьбы» Чехова (телеграфист Ять и Змеюкина). Он добивался полного совпадения мелодического рисунка и движений актеров, вызывая подчас неудовольствие балетмейстера, так как то, что показывал он, не укладывалось в каноны классического балета.
Когда я теперь смотрю балеты замечательного балетмейстера Григоровича, я часто вспоминаю Эйзенштейна, ибо вижу в этих балетах то, что уже тогда пропагандировал Эйзенштейн.
К чему я пишу об всем этом? Я пишу для тех, кто мог бы усмехнуться и не поверить в то, что «Эйзенштейн — Леонардо нашего времени».
О работе Эйзенштейна в кино не скажешь лучше, чем сказал об этом на вечере воспоминаний в 1958 году Илья Григорьевич Эренбург. Он сказал: «Кино еще далеко до классики. Но если кино когда-нибудь станет классическим искусством, то в картинах, которые мы назовем классическими, будет все то, что уже было, пусть в еще незаконченной, зачаточной форме, но уже было в картинах Эйзенштейна».
Да, он был энциклопедистом и классиком. Как-то он сказал мне:
— В детстве я прочитал Анатоля Франса: «Мои лекции в Буэнос-Айресе», и я дал себе слово, что когда-нибудь тоже прочту лекции в Буэнос-Айресе! Ну и что же! Я прочитал лекции в Сорбонне на французском языке, в Лейпциге на немецком языке, в Оксфорде на английском языке. Когда меня позвали в Буэнос-Айрес, я уже не поехал: мне было неинтересно.
Эти слова одновременное свидетельство мальчишеского честолюбия, огромного упорства, трудолюбия, всеобъемлющей эрудиции.
В его библиотеке не было непрочитанных книг, и во всех книгах было множество закладок. Во время разговора он выхватывал книги с полки, легко находя все то, что нужно было ему для подтверждения той или иной мысли.
Хотя мне казалось, что и без помощи книг он знает все и помнит все.
Казалось, что нет такой области, которая не интересовала бы его и не была ему подвластна. Я думаю, что в любой области он мог бы добиться вершин. Он занимался всем. И это давало ему невероятную свободу в обращении с эпохами, именами, в извлечении из всего сгустков мысли. И если говорить о том, кем он был кроме великого режиссера, то, на мой взгляд, он был еще и великим ученым, занимавшимся исследованием психологии творчества, стремившимся открыть законы создания и восприятия искусства.
Несколько лет тому назад молодые ученые из Кибернетического центра Академии наук позвали меня на сессию, посвященную творчеству Эйзенштейна, с просьбой рассказать о нем. Готовясь к этой встрече, я сделал для себя «великое» открытие и твердо решил ошарашить аудиторию, сообщив ей, что в то время, когда еще не было и в помине науки, которой эти молодые люди отдавали свою жизнь, уже был человек, практически открывший эту науку. При помощи некоторых примеров я решил доказать, что Эйзенштейн был первооткрывателем кибернетики в области искусства.
Каково же было мое удивление, когда, просидев на сессии два часа и слушая доклады молодых кибернетиков, никогда в глаза не видевших Эйзенштейна, я убедился, что говорить мне решительно нечего, ибо то, что я собирался доказывать, прекрасно сделали молодые ученые на основании работ и картин Эйзенштейна. Да, они говорили о том, что Эйзенштейн предвосхитил многие положения и открытия кибернетики. Эйзенштейн занимался наукой и поисками законов искусства отнюдь не для простого теоретизирования. Занимаясь теорией экстаза, он думал отнюдь не о мистических и потусторонних вещах. Он хотел понять и узнать, почему и как рождается вдохновение, каким образом искусство может вызывать совершенно определенные эмоции и мысли. Он верил, что, постигнув эти законы, можно будет сознательно воздействовать на людей. Он верил во всемогущество искусства.
Я хочу подтвердить эти высокие слова двумя простыми примерами.
Простим Эйзенштейну его высказывание о футболистах — в наш век повального увлечения футболом. Он не хотел их обидеть, он чрезвычайно ценил умение владеть своим телом. Среди его друзей были и выдающиеся спортсмены. Но из песни слово не выкинешь, а при помощи этой «песни» я хотел бы подтвердить только что высказанные утверждения.
Однажды Эйзенштейн сказал мне:
— Ты никогда не задумывался над тем, почему, когда двадцать два взрослых балбеса гоняют ногами мячик, пытаясь забить его в те или иные ворота, сто тысяч сидящих на трибунах порой как один ревут, порой как один свистят и все дружно кричат: «Судью на мыло»? Ведь если бы мы обладали такой же силой и таким же умением воздействовать на людей, представляешь, какими могучими бы мы были с нашим искусством. В этом (футболе) надо разобраться, и это надо понять…